По воде, догоняя и поторапливая друг друга, побежали круги. На черной, точно шелковой глади озера они казались белыми, ровными, будто вычерченными циркулем. И это было неправильно. Сам сон был неправильным, но Лизавета привыкла.
Она снова шла, нащупывая ногой земляной гребень, снова боялась оступиться и, потеряв равновесие, рухнуть в одну из ям справа или слева. Теперь, во сне, они снова оживали, наблюдая за Лизаветой, за тем, кто шел следом, сотнями слепых, рыбьих глаз.
И закричать бы, вырваться из липкой паутины, скинуть мокрую рубашку, что прилипла к телу, замедляя шаги. Но из сна не выбежишь. От того, кто шел по следу, тоже не скроешься.
Серп в руке, сажа на лице, всклоченная борода и ласковая улыбка. Сумасшедший!
– Лиза, Лизонька, не убегай!
Озеро глушит голос одним тяжелым вздохом, вода подымается и, как когда-то, накрывает его с головой.
– Лизонька!
– Елизавета Никитична, Елизавета Никитична! – зов извне, настойчивый и испуганный. Пятно света, желтого, масляно-робкого, прогоняет темноту. Лизавета заслоняется ладонью и просыпается, привычно удивившись, до чего ярким вышел сон. Неправдоподобно ярким.
Впрочем, как всегда.
– Ох, Елизавета Никитична. – Компаньонка поставила лампу на стол и, вяло зевнув, повторила: – В церковь бы вам, к батюшке, помолиться да душу облегчить. А то и на поклон съездить, я слышала, что под Новгородом, в лесу, схимник обитает, святой человек, который...
За окном ветер шумит, скользят по стеклу отсветы лампы, точно огненные сполохи по небу. И думается о том, что не к святому ехать, ища свободы от прошлого, а домой вернуться надо.
Домой. Ей ведь давно хотелось, очень давно, вот только возвращаться некуда.
Разве что ненадолго.
Разве что посмотреть.
Высокий берег, озеро, белые косы песка, облака и сверху, и снизу, под ногами. Старый дом со скрипучими ставнями, нервный и обидчивый, живой, как и все когда-то давно. Тайная комната. Железная русалка. Черная книга...
Смерть.
Нет, не следует возвращаться туда, тем более что нет ни дома, ни книги, ни русалки, но... тянет.
– Шурка, помолчи, – велела Лизавета. Сев на кровати, уверилась, что сон еще долго не придет, и предложила: – Хочешь, историю расскажу?
Компаньонка хотела только спать, и желание это явственно отражалось на круглой ее физиономии. В облике Шурочки все тяготело к отдохновению: мягкие подушки щек, припухлые веки со снулыми, бестолковыми глазами, широкий рот, привыкший кривиться, глотая зевки, или же, когда Шурочка впадала в дремотную мечтательность, неприлично разеваться.
Ну и пусть, глядишь, ничего и не запомнит, а Лизавете выговориться надо.
– Давным-давно жил на свете алхимик и чернокнижник... нет, сначала он не знал, что он – алхимик и чернокнижник, это был самый обыкновенный мальчик, которому выпало рано осиротеть...
В Шурочкиных глазах тотчас заблестели слезы. Жалостливая.
– Но однажды случилось то, что изменило всю его жизнь. Мальчик встретил русалку.
Озеро Мичеган на самом-то деле и озером сложно было назвать, так, озерцо, а то и вовсе – обыкновенная лужа, по берегам поросшая рогозом, выметывавшим по осени высокие коричневые свечи, да густым, ломким ивняком. По весне и осени, набравшись дождей, оно расползалось темною, смердящей водой, а летом высыхало, оставляя на берегах путаные комки ряски, которые местные бабы звали русалочьими волосами. В общем, ничего-то необыкновенного, кроме названия.
Насчет него имелось несколько версий, среди которых нашлось место и излишне романтичному паничу, мечтавшему переселиться в Америку, и американскому шпиону, утопленному в оной луже где-то в конце тридцатых, и упившемуся до помутнения разума чинуше из района, который и превратил «Мичеганово» в «Мичеган». Где правда, неизвестно, да и мало кого она интересовала, эта правда. Было себе озеро и было, лежало меж четырех деревень, не то разделяя и разграничивая, не то, напротив, объединяя. Гоняли к Мичегану коров, носили белье полоскать, топили жуков колорадских да и просто посидеть приходили, поорать песни, посплетничать, рассказать, послушать, обсудить... да и мало ли дел?
Шло время. Закрылся, обанкротившись, молочный заводик в Хитровке, разорились и фермы в Калючах, поросли каменными дачами Стремяны, отгородились заборчиками, ощетинились видеокамерами, наполнились жизнью иной, чуждой и порождающей зависть. И только Погарье на первый взгляд осталось прежним: две перекрещенные улочки, старые, но крепкие и аккуратные домики, сельпо, почта и даже библиотека, впрочем, не работающая. Перемены пришли в Погарье в последние годы, когда разросшийся дачный поселок переметнулся через темные воды Мичегана, оставив на другом берегу первый из домов: нарядный особнячок в два этажа с кокетливым балкончиком и двумя пухлыми колоннами на фасаде.
– Навор-р-ровали, сволочи, – сказал дед Нестор, сплевывая в сторону особнячка. И окурок швырнул и, наступив изношенным берцем, втоптал в размякшую по дождям землю. – Наворовали, а теперь строятся.
– От все б вам, дядьку, чужие гроши посчитать. – Клавка, привалившись на подоконник, разглядывала ногти. Хороши – длинные, заостренные, покрытые глянцевым красным лаком и намертво прилепленные суперклеем. – Может, они заработали.
– Ага. Заработали. Как же. На твоем, дура, горбу...
– От скажете тоже.
– А то и скажу! И скажу! – Дед завелся, поднял клюку и грозно потряс в воздухе. – Я таких-от стрелял! К стенке и без жалости! Слышь ты? Без жалости!